Оскорбительная критика:опыт отражения
статьи / Читателей: 33
Инфо

/Юлия Щербинина/



Юлия Владимировна Щербинина — филолог, доцент Московского государственного педагогического университета. Основная специализация — речеведение, коммуникативистика Занимается исследованиями дискурсивных процессов в разных областях культуры.



Оскорбительная критика:опыт отражения



Состояние критики само по себе показывает степень образованности всей литературы вообще.

А. С. Пушкин. “Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений”



Проблемы, поставленные в этой статье, назрели давно и настойчиво требуют публичной артикуляции. Чем отличается прямолинейная, жесткая, резкая литературная критика от критики оскорбительной, агрессивной, хамской? Каковы сущностные признаки и отличия последней от справедливого и конструктивного указания на авторские неудачи и недостатки художественного текста? Как и почему в последнее время сложилась нездоровая речевая ситуация в сфере экспертного анализа литературы?

Настоящая статья имеет целью восстановление профессионального и корпоративного “статус-кво”, сформированного лучшими представителями литературно-критического цеха. Это продолжение нашего открытого письма в газету “Литературная Россия”1, развернутый ответ на заявленные вопросы и на возражения многочисленных оппонентов.



Пролегомены к оскорбительной критике

Рассуждения на заявленную тему негласно положено начинать с “определения терминов и понятий”. Для начала разберемся, что2 именно следует понимать под оскорблением. При кажущейся размытости и неопределенности понятия оно на самом деле толкуется довольно просто: в обиходно-бытовом и широком жанровом смысле оскорбление — это любое слово или выражение, содержащее обидную характеристику адресата и наносящее ему моральный урон.

Существует, однако, и более узкая — юридическая, правовая — характеристика оскорбления, применяемая в лингвистической экспертизе для установления состава преступления. Так, действующее законодательство определяет оскорбление как умышленное унижение чести и достоинства другого лица, выраженное в неприличной форме. Причем, в отличие от клеветы, при оскорблении не имеет значения, соответствует ли действительности отрицательная оценка личности пострадавшего,

Есть и еще один смысловой нюанс: оскорбление в чистом виде (per se) не равнозначно оскорбительному (оскорбляющему, обидному) высказыванию. Во-первых, формула оскорбления предполагает прямую адресную номинацию лица: “Ты — X”, где “X” — унижающие, неприятные, задевающие достоинство слова с отрицательным оценочным значением, вплоть до нецензурных ругательств и бранных прозвищ. В этом плане собственно оскорблениями следует считать фразы, типа “Писатель Z. — идиот”, тогда как нечто вроде “Писатель Z. написал идиотский роман” или “Автор Y. вообще не умеет писать” относятся к оскорбительным замечаниям.

Приведем реальные примеры: “Перечитывать скверную и занудную, на мой взгляд, публицистику нет ни малейшего желания”; “Маленькие стихи маленького поэта” — данные высказывания критиков, скорее всего, обидны и однозначно неприятны для литераторов. Но в строго терминологическом смысле это не оскорбления, а оскорбительные замечания, негативные оценочные суждения. Таким образом, различается оскорбление как речевой акт и как характеристика того или иного высказывания.

Во-вторых, оскорбительные высказывания основаны по преимуществу на общесоциальных факторах, а обидные — на индивидуальных. Иначе говоря, обида — это прерогатива самого обиженного; оскорбить может не всякое слово, а обидеть — практически любое. Обидное высказывание — субъективно и становится таковым лишь в сознании адресата, тогда как оскорбительное высказывание — объективно и является таковым вне конкретного контекста ситуации. Оскорбление сравнимо с летящим в лицо камнем, обида — с болью от удара.

Разница между прямой, жесткой, резкой, непримиримой — и оскорбительной, хамской, агрессивной, карательной критикой аналогична разнице между критиком и критиканом. Так, критик — это специалист, сферой деятельности которого являются анализ, оценка и суждение какой-либо области человеческого знания; в узком смысле — человек, дающий отрицательную оценку кому-либо или чему-либо.

Портрет критикана объемно вырисовывается из нескольких словарных толкований: придирчивый человек, склонный все критиковать, во всем находить недостатки; необъективный, ничтожный, мелкий, злобный критик, придирающийся к букве слов; очернитель, хулитель. Таким образом, критиканство — это одиозная и несправедливая критика, построенная на отрицательных эмоциях и негативных намерениях вместо убедительных аргументов и непредвзятых суждений.

Теперь обратимся собственно к примерам, за которыми далеко ходить не нужно…



Возврат бурениных–авербахов

Начнем сразу с выдающихся случаев. Причем сделаем несколько оговорок: во-первых, здесь и далее цитируются не фрагменты частных сетевых откликов и не тексты бульварной прессы — а официальные, признанные экспертным сообществом и весьма авторитетные источники. Во-вторых, цитация будет без купюр отточий — точно так, как в оригиналах. В-третьих, материалы приводятся без фамилий авторов — во избежание упреков в тенденциозности и переходе на личности, а также в целях типизации обсуждаемого явления. Авторство цитат без труда устанавливается обращением к поисковой системе интернета.

В качестве аперитива — несколько фрагментов из рецензий члена Большого жюри “Нацбеста” (опубликованы на официальном сайте премии).

Про “Мультики” М. Елизарова: “До национального бестселлера этому тексту не дотянуться, — херня она и есть херня. ‹…› Говорят, что дети зачитываются. Ну а мы — не дети, а потому говорим: „Миша, отсосите!””

О повести DJ Stalingrad “Исход”: “Форменное говно и к литературе никакого отношения не имеет. Автор, скрывающийся за этим псевдонимом, — провокатор,— и ссыт”.

Роману И. Клеха “Хроники 1999 года” “даем такое заключение: раз тема ебли не раскрыта, то вот вам средний палец, а не премию „Национальный бестселлер”, хотя вам и надо платить за съемную квартиру!”

Вывод о рубановском “Йоде”: “Тема ебли у Рубанова совсем не разработана, скорей всего, потому что он, наверно, какой-нибудь извращенец, и про человеческие отношения ничего не знает, а какой же это тогда национальный бестселлер? Фуфло полное”.

Забавно, что в одном из таких, с позволения сказать, отзывов этот, с позволения сказать, эксперт горько сокрушается: “Твою мать! Этим коровам и в головы не приходит, что литература — это искусство, а не диванное рукоделье”. Скромно заметим: литкритика — тоже искусство, а не диванное рукоделье. А также не рукоблудие и не рукоприкладство…

Ну, это уж вы, матушка, дюже крепко загнули! — воскликнет иной впечатлительный читатель статьи. Хорошо, извольте, вот вам основное блюдо — без хрена — подборка прямых оценочных суждений “лучшего критика года по версии двух журналов”: Прилепин и Аствацатуров — “убогие”; Крапивин — “вечный недоросль”; Лимонов — “истероид с выраженными гебефренными чертами”; Иванов — “несет паренек околесицу”; “Библиотекарь” Елизарова — “злобная истерика полуграмотного люмпена”; “Укус ангела” Крусанова — “высоковольтная, не-влезай-убьет, бредятина”; “Москва-ква-ква” Аксенова — “термоядерный маразм литературного аксакала”; “Я — чеченец!” Садулаева — “истерика семипудового мужика”…

И на закуску — еще один зубодробительный неймдроппинг от одного из маститых литэкспертов: Гандельсман — “пакостник”, “пошляк”; братья Стругацкие — “братья Дурацкие”; Маканин — “человеконенавистник”; Найман — “„овощ” в литературе”, “некондиционный стихотворец”; стихи Чичибабина “лишь по неразвитости общего поэтического вкуса сходят за поэзию”; у Арьева и Гордина “извилина на двоих одна”; Андрей Сергеев “извлечен из литературного небытия нелепым присуждением Букеровской премии”…

Цитируя такое, живо понимаешь, насколько актуально нынче возмущение Николая Лескова: “Читаешь — и глазам своим не веришь, что это напечатано; думаешь — и не додумаешься, что за процесс происходил в голове человека, когда он все это слагал, исправлял, читал в корректуре и знал, что это писанье его прочтут люди, знакомые с приличиями, с законами форм литературных произведений”.

Подобная критика (язык не поворачивается назвать ее литературной) выползает из грязных словесных подворотен. Изучение подобных “отзывов” сродни принудительному посещению общественного туалета, когда там прорывает канализацию. Оскорбительная критика опознается по запаху: филологические экскременты дурно пахнут!

Из приведенных примеров складывается обобщенный образ литературного критикана: этакий искушенный, умудренный и энергичный мэтр, которого настолько достали бездарные писатели и поэты, что он, горячась за судьбы литературы, с высокого штиля перескакивает на площадную брань; ему якобы доступны все языковые стратегии и практики, но деградация писателей вынуждает его к словесной агрессии. Похоже?

Представленные цитаты наглядно свидетельствуют и о том, что критики часто не отличают жесткость от жестокости, путают памфлет с пасквилем, отождествляют гневную филиппику с базарной разборкой и считают, будто правду необходимо выкрикивать матом.

Выходит, буренины-авербахи не возвращаются — они никуда и не девались, просто сейчас заметно увеличилась их плотность на квадратный метр культурного пространства, а злобность возросла в геометрической прогрессии. И напрасно такие критики воображают себя продолжателями линии Белинского и Писарева, напрасно называют себя модным вычурным англицизмом траблмейкеры, если только не перевести его как “создатели мнимых проблем”.

Так называемая “жесткая правда” оскорбительной критики и столь отчаянно декларируемая ею “беспристрастность” — на поверку не что иное, как агрессивное самовыражение, примитивное сведение счетов и плохо скрываемая зависть. Даже беглый и отстраненный взгляд на эту лихую гоп-компанию наводит на мысль, что она, как минимум, наполовину состоит из клонированных Сальери. Как говорится, красиво жить не запретишь, только вот почему писатель должен гореть на костре амбиций критика? Что это за инквизиция такая?

Анализ недостатков произведения, указание на творческие неудачи и художественные просчеты превращаются в оскорбительной критике не только в словесный мордобой, но и в демонстрацию превосходства, психологический прессинг. При этом, как следует из приведенных примеров, жест дидактически указующий буквально превращается в жест оскорбительно неприличный: хамская критика сродни публичной демонстрации среднего пальца. Хотя, может статься, у нее вообще все персты — “мизинцы Булгарина”…

Причем особо заметим и снова повторим уже сказанное нами в открытом письме: все описанное не в последнюю очередь происходит с подачи кураторов публичных мероприятий (в частности, тех же литпремий) и при попустительстве журнальных редакторов. Глава официального литературного издания несет персональную ответственность за его содержание при подписании в печать — и публикация материалов, оскорбляющих честь и порочащих достоинство писателей, демонстрирует пренебрежение к базовым принципам ведения полемики и нормам нравственности, нивелирует статус журнала, дискредитирует не только его редакционный коллектив, но и всю редколлегию. Поскольку в данном случае мы имеем не “мнение редакции, не всегда совпадающее с мнением авторов публикаций”, а прямое потакание агрессии и разжигание словесной вражды.





Литературно-критическое оборзение

Общие приметы и конкретные признаки оскорбительной, хамской, агрессивной критики можно систематизировать теорией “трех улик”, согласно которой автор такой критики свидетельствует против самого себя, обнажая 1) невоспитанность (неумение держаться публично); 2) непрофессионализм (профнепригодность); 3) корысть (попытку извлечения личной выгоды). В свою очередь, каждый из названных пунктов реализуется в более частных речевых стратегиях и словесных приемах.

Так, элементарная невоспитанность прежде всего просматривается в очень примитивном, но часто применяемом переходе на личности — прямых адресных нападках и ругательных эскападах, утверждающих отсутствие у автора таланта (“бездарь”, “графоман”, “писака”, “бумагомаратель” и т. п.); содержащих глумливые или ернические замечания по поводу фамилий (“Неудачная, кстати, фамилия автора: Вильям был форменным цепным козлом соцреализма… Юрий неизвестно чем отличился вообще, а Аня с такой фамилией не так давно пыталась взорвать культурный процесс какой-то неумелой похабщиной…”); внешности (“Внешне Прилепин и Садулаев — огромные, заплывшие жиром самодовольные жлобы, но в литературном отношении — это крошки Цахес с клиническим нарциссизмом”), а порой даже и названия произведения (“Теплый миазм с нашей речки — это и название рассказа, и его содержание — коротко и ясно”).

Сюда же — уничижительные обозначения литераторов, типа “госпожа авторесса”, “господин сочинитель”, “наш герой”, “поэтка”, “особа”, “паренек”, “мужик”, “кореш”, “дружбан”, “мальчики из раздела прозы” (реальная выборка по итогам мониторинга литкритических публикаций).

Более изощренная разновидность той же стратегии — похвала одного за счет оскорбления других. Например: “Да, это роман воспитания, если хотите. Совершенно неожиданный на фоне голимой попсы и прочего дерьма текущей номинации”. Или: “„Укус ангела” — по сути, фэнтези — полностью реабилитирует жанр, традиционные авторы которого, придавленные глобальностью собственной бредятины, не дают себе труда подумать о языке”.

Отдельным пунктом статьи “Невоспитанность” идут насмешки, вплоть до маргиналий этого жанра (стеб, ерничество, глумеж), коими также изобилуют критические тексты. Приемы воплощения этой стратегии отличаются значительным разнообразием. Тут и использование пренебрежительно-уменьшительных оценочных суффиксов (“романчик”, “стишки”, “поэмка”, “повестушка”, “текстик”); потребление вульгаризмов, грубых просторечий (“пописывать”, “кропать”, “сварганить”, “состряпать”, “нашпигован”, “вторсырье”); упражнения в издевательском словотворчестве (“стихочтиво”, “литературный секонд-хенд”, “попсово-элитарная премудрость”)... Подобные номинации не имеют никакого отношения ни к анализу, ни к интерпретации, ни к объективной оценке текста, демонстрируя лишь искусственное нагнетание негативизма, оголтелую враждебность и неадекватность речеповедения критика.

Контекстный пример (из рецензии еще одного члена Большого жюри “Нацбеста”): героиня “ехала в лифте и вдруг поняла, что самоопределение невозможно без рефлексии! Фигануться, открытие! В тридцать лет баба поняла. И так ее шандарахнуло, что аж этаж проехала (лифт такая как бы электричка, с остановками). Ну, ребята, если это у вас прозрение, то какой, к диаволу, Фихте?..”

И вовсе уж дико, когда рецензия превращается в пародию над авторским текстом и/или намеренную абсурдизацию его содержания. Например, такую: “Сварганю-ка я “в рамках магического реализма или гротескового натурализма” рассказец под названием “Песатель Уйда”; начну его так: “Этого странного человека в очках все прозвали Песатель Уйда, и у него на пояснице был маленький хвостик…” Это, уточним, пишет не дебильный подросток-блогер, а серьезный и авторитетный (!) критик, причем в качестве контраргумента (!) на замечание в свой адрес другого рецензента (!). Да уж, зависть одновременно к Белинскому, Хармсу, а заодно и к более востребованным коллегам по цеху — это похлеще ординарной зависти к одному из писателей-современников…

А вот нечто в том же духе, но более креативно: роман А. Матари и Д. Тихонова “Разрыв” — “довольно мутное произведение о скучном и пошлом адюльтере. Короче, один баба попал в нешуточную вилку, — у ней есть две мужик, из которых обе женат. Один на ней, а другой на другой баба. Тебе смешно, да? Почему не смешно? Ты ж понимаешь, что у один баба может быть сколько хочешь мужик, потому что реальный мужик всегда может договориться, кто первый имеет, кто второй, — всем сразу тесно, — потому что пизда всего один, да?..” Интересно, что сказали бы о таком критическом пассаже Белинский с Хармсом?

Изобличить явный непрофессионализм оскорбительной критики можно прежде всего по отсутствию аргументов либо их подмене ярлыками (“низкопробный”, “вторичный”, “бессмысленный”, “примитивный”, “нечитабельный”; “мусор”, “бред”, “говно”, “нудятина”, “ересь” и т. п.), субъективной эмоциональностью (“редкостная ерунда”; “сюжетец так себе”, “извращенная псевдоинтеллектуальная мертвечина”; “особенно умиляет…”; “стыдно за автора”; “картонные идиотические персонажи”; “тупейшие напыщенные диалоги”; “читать такое просто страшно”; “это чудовищный кошмар” etc.).

А вот более развернутый адресный образчик навешивания оценочных ярлыков, выдающий себя за профессиональный отзыв о поэзии в авторитетном толстом журнале: “Снова нас потчуют антологией клуба „Лебядкинъ”, жаль, в этот раз без предисловия. Думаю, тут можно прямо по пунктам. Андрей Сальников — никак. Наталья Косолапова — бессвязица и бессмыслица. Игрушки-ракушки Насти Куанышевой — детский сад. ‹…› Ну а Григорий Тарасов — это просто убийство поэзии какое-то с последующей пляской на костях. В порядке пьяного бреда для развлечения гостей на вечеринке такое напишет любой бухгалтер”.

Навешиванием ярлыков можно разрушить любой сюжет, дискредитировать любую идею. Достаточно, например, назвать рассказ “абсолютно нечитабельным, занудным, растянутым с каких-то фигов (шедевральный оборот для экспертного высказывания, не правда ли? — Ю. Щ.) на три страницы”, читать который “настолько скучно, что волей-неволей пролистываешь, поскольку все это — перечисление того, что теперь лежит на полках”. Эдак и рассказы Драгунского “Что я люблю?” и “Что любит Мишка?” из классики детской литературы можно переквалифицировать в графоманию…

Профнепригодность критика еще очевиднее, когда ярлык превращается в клеймо (“поэт A. — безнадежный графоман”; “прозаик B. как всегда в своем репертуаре”; “не ждите от драматурга С. никаких творческих открытий” и т. п.). Из рецензии: “Он не умеет построить композицию. Он не умеет украсить сюжет деталями. Он не умеет составить слова”.

Менее явно, но все же очевидно по части непрофессионализма проходит также безапелляционность суждений — монополизация истины, присвоение критиком верховного права единолично определять судьбу произведения. Допустим, так: “На самом деле, к сожалению, сразу видно, что за этими стихами ничего не стоит, автор просто не умеет писать”. Или так: “К литературе как таковой это, по моему мнению, имеет не больше отношения, чем оккультные трактаты Блаватской или Рудольфа Штейнера”.

При этом эксперт может нагло и лицемерно прикрываться якобы “прописными истинами”, а на самом деле — какими-то сомнительными стереотипами и невесть кем установленными конвенциями. Поскольку тут особо важен контекст, приведем в качестве иллюстрации более объемную цитату: “Классика графоманского жанра — реплики детализированы до мелочей, чтобы нам, читателям, рассказать то, что собеседник героя по сюжету не может не знать. Так живые люди не разговаривают. ‹…› — Да, и теперь нам приходится брать его красной ухваткой, которую сшила нам наша племянница Дуня. Она окончила школу и теперь работает швеей (цитата из рецензируемого рассказа. — Ю. Щ.). Ну нельзя же так. Подобные диалоги — первейший признак незрелости автора. Это всем известно настолько хорошо, что мне даже стыдно сейчас повторять”. Вопросы недоумения: а почему так нельзя? на каком основании делается данный вывод? какими аналитическими критериями руководствовался уважаемый критик?

Еще пример: “Политическая пошлость идеи бросается в глаза, что до литературы, то достаточно сказать: его герои даже (!) рассказывают бородатые анекдоты, — а это уже за краем литературного этикета, это беззастенчивый гон строки. От этого романа остается чувство изумления — как это вообще могло быть напечатано в журнале?” Может мне кто-нибудь объяснить, во-первых, что такое “политическая пошлость”; во-вторых, кем, когда и как установлен литературный этикет и где у него “край”; в-третьих, почему герои не имеют права рассказывать анекдоты? Но хоть лбом об стену бейся — ответов на эти вопросы нет в процитированной статье авторитетного эксперта.

Подчас критик вообще не утруждает себя разбором произведения. И правда, зачем? Если “от текста исходит мутная мрачность и некоторый запашок. Грязненькая книжка. По сюжету полная бессвязица… И можно было бы разобрать по косточкам, да не стоит оно того. Нет, не триллер и не интеллектуальный”. А ведь отсутствие аргументов при наличии претензий уже само по себе оскорбительно! Впрочем, как и наоборот: аргументы обнуляются оскорблениями.

В ту же степь — поучение вместо анализа — “как надо писать”, “каким должен быть текст”. Например: “Трехсотстраничные романы так не пишут. Потому что читать невозможно, особенно если ничего не происходит, а только пережевываются одни и те же неприкрыто провокационные банальности, призванные взбудоражить хомячков”. Или: “Могло бы получиться интересно, если бы сюжет был поприличнее и исполнение получше”. Очень информативный совет, что и говорить…

Еще один дискредитирующий признак оскорбительной критики — ее предельная абстрактность, отсутствие внятных замечаний, четко сформулированных претензий. Хула ограничивается броской фразой, типа “В этом романе все плохо!” или “Тексту явно не хватает руки редактора”. При этом мало кто замечает, что редуцированность характеристик — прямой путь к алогизму и абсурду. Вот блистательный образчик: “Матисс” Иличевского — “никуда не годный букеровский роман про бомжей”. Вся характеристика — в единственном предложении. Что же получается: роман “негодный”, потому как “букеровский” и “про бомжей”?!

Между тем есть непреложное правило полемики, незыблемый риторический закон: чем серьезнее претензия — тем весомее должна быть аргументация. Об этом писал еще М. В. Ломоносов в “Рассуждении об обязанности журналистов при изложении ими сочинений, предназначенных для поддержания свободы философии”: “Хорошо усвоить учение автора, проанализировать все его доказательства и противопоставить им действительные возражения и основательные рассуждения, прежде чем присвоить себе право осудить его. Простые сомнения или произвольно поставленные вопросы не дают такого права…”2

Таким образом, непригодность оскорбительной критики определяется еще и ее бессмысленностью. Ибо она не приращивает знаний ни о конкретном произведении, ни о творчестве писателя в целом, а сообщает разве что о недостаточной компетентности эксперта.

Наконец, оскорбительная критика сопряжена с извлечением выгоды для ее автора, у которого всегда имеются побочные мотивы, а именно: уже упомянутая зависть (“почему я не могу писать так, как он?”), безнаказанность (“ничего мне за это не будет!”), месть (“вот удачный повод свести счеты”), самовыражение (“я крутой!”), дурное настроение (“все достало!”), борьба за влияние, ресурс, иерархию (“сейчас они у меня попляшут…”) и целый ряд других. Эту самую побочную мотивацию часто выдает упоминание каких-то внелитературных либо недостойных (с точки зрения критика) занятий литератора. Из рецензии стихов известной поэтессы: “Гламурная молодая особа, пописывающая статейки для русской версии „Космополитена“ и сочиняющая стишки о пленительной загранице”.

Причем надо особо подчеркнуть: данный пункт “теории трех улик” принципиально отличает сегодняшнюю агрессивную критику от писаревских “разгромов” и филиппик “неистового Виссариона”. Выдающиеся критики XIX века проявляли живейшее и подлинное участие в писательских судьбах и почти самоотверженную заинтересованность в повышении качества изящной словесности, росте литературного мастерства современников.

Попытка извлечения корыстной выгоды угадывается и в пристрастии нынешней хамской критики к инсинуации — преднамеренному сообщению отрицательных сведений (в том числе и клеветнических), имеющих целью опорочить адресата. Например, эксперт утверждает, что В. Маканин, “бурно возжаждав богатой премии, он решил идти к ней по проверенной тропе госзаказа”. Другой серьезный критик заявляет, будто “„Букера” Чижовой вручили гнилые московские и питерские интеллигенты, и раскручивать ее будут они же, ибо, кроме них, Чижова никому даром не нужна”.

К подобным комментариям примыкают оскорбительные намеки и измышления. Вроде таких: “Не стоит искать тут каких-то глубоких мыслей или выстраданных откровений. Ведь все это было, есть и будет в мыльных операх, которые, надо думать, Верочка смотрит чаще, чем читает книги”. А вот названия статей, намекающих на нечто предосудительное (по мнению критика) в занятиях авторов, о которых далее идет речь: “Сахарный прилипала. О литературно-финансовой пирамиде ОАО „Захар Прилепин””; “Лауреат „Русской премии” Владимир Гандельсман: пошляк или пакостник?”.

Побочность мотивации обнажает еще одно свойство оскорбительной критики: она всегда лживая, поскольку в ней изначально подменяются все базовые компоненты — содержание, форма, цели, результат. “Правда, сказанная злобно, лжи отъявленной подобна” (У. Блейк).

Завершая описание признаков и стратегий оскорбительной критики, добавим, что она не только обнаруживает невоспитанность, профнепригодность и корыстность помыслов пишущего — такая критика дискредитирует саму процедуру экспертизы, поскольку демонстрирует отсутствие иного аналитического инструментария, помимо перечисленных деструктивных приемов. Кроме того, хамство разрушает систему встраивания литературного текста в культурный контекст — через злонамеренное обессмысливание и бездоказательные обвинения.

Так Зоил становится еще и Геростратом.



Инвектократия

Применяя теорию к повседневной практике и выводя частные примеры агрессивной критики на уровень социокультурных обобщений, можно говорить о том, что в сфере оценочных суждений все громче (в буквальном смысле) заявляет о себе не только экспертократия3, но и инвектократия — становление инвективы как доминантного речевого кодекса и легитимной поведенческой стратегии; утверждение критиканства как самодовлеющего формата экспертной полемики.

Инвектократия замещает свободу слова словесным произволом, исходя из ложного постулата, что правду можно высказать только с помощью оскорблений и ругани, что объективность достигается лишь хулой да бранью.

Инвектократия подменяет демонстрацию профессиональной компетенции демонстрацией словесной власти, речевого влияния, доступа к информационным ресурсам.

Инвектократия создает пространство семантического вакуума, поскольку не генерирует ничего нового, полезного, значимого, не дает приращения смыслов, вызывая лишь искусственный всплеск негативных эмоций и нездоровое брожение умов.

По сути, образно-собирательное определение инвектократии дано в сорокинском “Пире”: “Жрать постепенное сползание к неприкрытому хамству… Жрать тотальную дискредитацию всего… Жрать зерно истины… Жрать опасное словоблудие… Жрать агрессивное вмешательство…” Если экспертократия — это агрессивное всевластие экспертов, то инвектократия — тотальное всевластие хамов.

Универсальность инвективы и ее органичность современному формату публичности вполне очевидны. И дело не только в ставшей уже трюизмом шутке “Русский человек матом не ругается — он на нем разговаривает” — дело в том, что словесная брань выполняет в современном обществе целый ряд ранее не свойственных (либо в меньшей степени присущих) ей функций.

Во-первых, это способ самопродвижения говорящего и пишущего. Вот мало кому известный молодой критик строчит серию оскорбительно-уничижительных текстов о современной прозе, замаскированных под ежемесячные обзоры в региональном журнале, — и тут же обретает славу принципиального и непредвзятого обличителя бездарностей, за что немедля отхватывает престижную премию.

Бытует также упорное и небезосновательное мнение, что разгромные рецензии иногда специально заказываются издателями в целях стимулирования читательского интереса. По верному замечанию Романа Арбитмана, “скандальные инвективы стали теперь не просто безопасны (максимум дадут в морду), но и довольно прибыльны: из всех разновидностей литературной критики читатель массовый признавал только крутое „мочилово”, которое неплохо оплачивалось...”4

Во-вторых, инвектива — это форма самоутверждения. Так, попав в члены жюри “Национального бестселлера”, уже неоднократно цитировавшийся здесь литкритический авторитет тут же облил помоями едва ли не всех номинантов, которым доселе молча и тихо завидовал.

В-третьих, экспрессивность и эпатажность инвективы — это еще и возможности публичного самовыражения. Получив в распоряжение страницы пусть регионального, но известного и авторитетного журнала, другой уже упоминавшийся критик немедленно загадил их хамскими выпадами против писателей, агрессивными выплесками собственных комплексов и нереализованных ранее амбиций.

Не менее очевидна и тотальность инвектократии: отрицательными эмоциями и деструктивными намерениями, провокациями и скандалами, злобой и руганью питается сейчас не только литературная, но и театральная, и кинокритика; то же самое — на политических трибунах и в школьных классах, в общественном транспорте и на семейных кухнях, в виртуале и в реале. Склока, перебранка, словесные баталии становятся все более востребованным аудио- и визуальным форматом, что подтверждается хотя бы высочайшими рейтингами телепередач “К барьеру”, “Поединок”, “Пусть говорят” и подобных.

При этом у инвектократии имеются не только прямые последователи, но и пассивные сторонники. Так, в апологетическом русле построена статья В. Левенталя, считающего, что “фигура хама оформляет и упорядочивает аморфный литературный быт и позволяет ему быть. Без хама не может существовать „серьезная” критика — будь она сколько угодно умна и/или скучна. Без хама, во всеуслышание объявляющего, что король — голый (ну или что Кушнер графоман), литературное поле останется без напряжения…”5

В опровержение данной позиции попробуем описать внутренние механизмы и особенности бытования оскорбительной критики в современном культурном пространстве.



Метафизика критиканства

Казалось бы, негативный характер хамства, оскорблений, речевой агрессии и их недопустимости в профессиональном дискурсе любого типа — железная аксиома.

Однако в массовом сознании неизменно живет интерес ко всякого рода скандалам и адресным инвективам, причина которого давно известна: словесная грязь может выглядеть болезненно привлекательной — и ее читатель часто впадает в состояние телезрителя, завороженного кадрами криминальной хроники или репортажа с места катастрофы: и противно, и любопытно. И героями нередко становятся те, кто громче крикнет, смачнее выругается, злее припечатает — уж такова грешная человеческая природа. Кроме того, срабатывают механизмы коллективного поведения и цепной реакции: “Я работаю в хору: все орут — и я ору”.

Причем бытует мнение, будто разгромная критика стимулирует сочинителя к повышению качества произведений и развивает саморефлексию. Здесь вспоминается знаменитое байроновское стихотворение “На смерть поэта Джона Китса”... Из более позднего — случай Михаила Булгакова, подсчитавшего количество рецензий о себе за десять лет: 298 ругательных и лишь 3 благожелательных. Вопрос о влиянии газетной травли на творческий рост Булгакова можно считать риторическим. Приписывая себе мнимые заслуги совершенствования литпроцесса, зоилы не демонстрируют ничего, кроме завышенного самомнения, душевной глухоты и непонимания психологии творчества.

Но если раньше образованной и прогрессивной частью общества означенные моменты оценивались более-менее четко и однозначно, то сейчас, когда оскорбительная критика вот-вот достигнет критической массы, снижается порог объективности восприятия — и возникает ситуация всеобщего неразличения. Агрессия начинает отождествляться со смелостью, жестокость — с принципиальностью, бесстыдство — с искренностью, бесцеремонность — с прямотой, скандальность — с правдоборчеством.

Так банальный буян и словесный дебошир обретает романтический ореол “борца за свободу слова”, “провозвестника новой истины”, “ниспровергателя дутых авторитетов”, “принципиального, неравнодушного, неподкупного” и т. п. Так хамство начинает восприниматься чем-то естественным, дозволенным и едва ли не нужным современной культуре. Так литературная критика деградирует в механическую репрессивную функцию, а сам критик превращается в критикана с плетью вместо пера.

При этом прочно укореняются двойные стандарты речеповедения и возникает путаница важных понятий. Во-первых, получается, критик имеет право оскорблять, а писатель, значит, должен утирать плевки с лица и стыдливо молчать в тряпочку. Выходит, критик — эстет и гурман, а писатель — официант и лакей “кушать подано”? Иезуитская логика!

Во-вторых, критиканы демонстрируют способность быстро менять маски сообразно обстоятельствам: в нужный момент де Сад заливается как Саади. Например, досточтимый критик, чьи обсценные эскапады цитировались в самом начале статьи, в одном из своих отзывов гордо заявляет: “Мы вообще против того, чтобы современная литература наполнялась уголовщиной”. А по поводу мата в рецензируемом романе — лицемерно вздыхает: мол, “ничего не поделаешь, на таком языке коммуницирует современная ментальность, вернее, носители этой ментальности”.

В-третьих, уличенный зоил тут же принимает картинно героическую (“Ага, получили по заслугам!”) либо жертвенную позу (“Мои слова вырвали из контекста!”) — и сразу обретает группу поддержки, находит сторонников, приспешников и защитников.

Показательный пример — история с нашим письмом главному редактору авторитетного литературного журнала с выдержками из регулярно публиковавшихся там оскорбительных отзывов о ведущих российских писателях, выражением крайнего возмущения по этому поводу и требованием учесть изложенное в дальнейшей работе. Вместо прямого и адресного ответа редактор счел этичным и правомерным фрагментарное и анонимное (!) размещение письма в блоге, в сопровождении ернически-унижительных комментариев6, после чего и последовало нашего открытое выступление в газете “Литературная Россия”.

Далее прецедент приобрел характер социокультурного эксперимента. Едва стоило кинуть камень в трясину хамской критики — отовсюду послышались истерические вопли о “посягательстве на свободу слова”, “попрании демократических основ” и кликушеские причитания о “возврате к 37 году”. Ни дать ни взять — фамусовское общество, лицемерно прикрывающее рот ладошкой и шипящее с гневным придыханием: “Ах! боже мой! он карбонари!”

Один из фигурантов открытого письма и вовсе назвал его… “публичным доносом” на критиков, что есть явный оксюморон, ибо донос (тайное обвинительное сообщение) по определению не бывает публичным. При этом уважаемый оппонент не постыдился параллельно вновь огульно обвинить очередного писателя (“дискредитирует все сколько-нибудь человеческое”), однако не удосужился привести ни единого аргумента для обоснования своих позиций по рецензируемым материалам.

Не менее показательной была и ответная реакция главного адресата открытого письма: редактор журнала публикует ответ под заголовком “Доценту риторики г-же Щербининой”7, выставляя в качестве главного (и единственно внятного!) контраргумента… употребление обсценной лексики и описание насилия в произведениях оскорбленного критиком писателя. Дескать, “отчего Ваш подопечный писатель может вываливать на читателя все, что захочет, а критик не имеет права ему за читателя адекватно ответить?”

Несостоятельность такого довода представляется очевидной, как очевидна принципиальная разница между реальным адресным оскорблением человека и обсценизмами в художественном тексте, между описанием насилия и его пропагандой. В контексте анализа маркеров оскорбительной критики обескураживают и частные утверждения уважаемого оппонента: например, что “эпитет „пермяк-солены-уши” должен быть купирован, но „аляповатое чтиво” — не то что допустимо, — есть норма критической этики”. Обе эти проблемы — предмет отдельной статьи, но вообще как-то неудобно комментировать подобные высказывания из уст главного редактора, профессионального литератора и руководителя Объединения русских писателей Башкортостана.

Но, пожалуй, наиболее симптоматичным оказалось поведение подавляющего большинства самих писателей, в разное время становившихся мишенями хамской критики: они либо полностью устранились от обсуждения проблемы, либо принялись… нападать на тех, кто высказывался в их защиту. Типичные суждения и стандартные оценки: “это мелочно (варианты: глупо, несерьезно, бессмысленно, неэффективно)”, “реагируя на агрессивную критику, я буду выглядеть смешно”, “писатель должен терпеть нападки”. Так, не ровен час, и вовсе дойдет до симпатий к хулителям. Стокгольмский синдром…

Причем вот что странно и удивительно: мы активно жалуемся на тех, кто мешает нам качественно потреблять (товары, услуги), но чаще молчим и бездействуем, когда нам препятствуют что-то производить (тексты, идеи). Обида от продавца или официанта побуждает к немедленному противодействию — написать в Книгу жалоб, обратиться в Общество защиты прав потребителей, а то и в суд. Но пинки и подзатыльники от литкритиков воспринимаются как не то чтобы само собой разумеющееся, но нечто такое, что автор готов молча проглотить, не отстаивая честь и достоинство.

Разумеется, везде действует критерий меры: если вскрикивать и дергаться по поводу всякого обидного слова в свой адрес — недолго превратиться в невротика и прослыть “вечно обиженным типом”. Но когда человек получает словесный плевок в лицо и высокопарно заявляет, что он, мол, “выше этого” или что ему “все равно”, — хочется зло иронизировать: раз так — да здравствует инвектократия! Виват бурениным–авербахам!

“Можно не удостоивать ответом своих критиков, когда нападения суть чисто литературные и вредят разве одной продаже разбраненной книги. Но из уважения к себе не должно по лености или добродушию оставлять без внимания оскорбительные личности и клеветы, ныне, к несчастию, слишком обыкновенные”. Это Пушкин. Вечно актуальный и современный. И кажется, сейчас, как никогда, мы находимся в ситуации жесткого выбора: либо истинное уважение к литературе — либо оправдание и замалчивание хамства. Примирить эти позиции не представляется возможным, и спорить тут — увы! — не с чем.



Хлесткая, но не хамская

Разумеется, не всякая лобовая и даже ругательная критика непременно оскорбительна. Такая критика вполне может (и должна!) быть конструктивной по содержанию и этичной по форме. Это достигается всем известными, но, как мы убедились, часто пренебрегаемыми способами: глубиной погружения в текст, тщательностью проработки материала, аргументированностью анализа, независимостью от чужих суждений, дистанцированностью от личных пристрастий и вкусов.

Вряд ли здесь можно говорить о неких эталонах, но показательные иллюстрации, хотя немногочисленные, все же находятся. Вот, например, как построена статья Аллы Латыниной о “Черной обезьяне” Захара Прилепина8.

Зачином к основному рассуждению служат беглые, но точные замечания о перестройке статусно-оценочной парадигмы современной литературы (к писателям начинает активно применяться масскультное определение “звезда”). Далее высказывается искреннее недоумение по поводу всеобщих литературно-критических восторгов прилепинской прозой, после чего делается прямой, но стилистически корректный выпад в сторону коллег по цеху (говорится о господстве иерархии имен, но не самих текстов).

При этом в сборнике рассказов “Грех” критик обнаруживает “как сильные, так и посредственные” моменты, а рассказ “Черт и другие” оценивает вообще высоко. Затем моделируется контекст объективного анализа: приводятся положительные отклики специалистов, мнение которых Латынина “привыкла ценить и уважать, даже если оно не совпадает с ее собственным”. Анализ самого романа предваряется важным уведомлением: “Я скептически отношусь к славе Прилепина, но не к дарованию писателя: у него есть чувство слова, умение создавать метафоры, есть какая-то внутренняя энергетика, есть цепкая наблюдательность…”

Дальше следуют фиксации критических наблюдений над текстом, внятный и подробный комментарий содержания. Отмечая в “Черной обезьяне” элементы сюжетной и стилевой вторичности, Латынина тем не менее отмечает умение автора “несколькими беглыми штрихами создать рельефный портрет эпизодического персонажа” и полагает, что “отчетливые знаки влияний не умаляют сильных сторон Прилепина — образности, метафоричности, умения складывать слова”. Все претензии к роману, во-первых, развернуто аргументированы, во-вторых, проиллюстрированы конкретными текстовыми примерами. Ряд замечаний сформулирован в виде проблемных вопросов, снимающих излишнюю эмоциональную остроту.

Назовем и особые критические приемы, которые, помимо Латыниной, нынче, к сожалению, мало кем используются. Это, например, апологетические допущения (позитивные гипотезы), проходящие проверку последующим анализом (“предположим, автор хотел здесь показать…”; “возможно, данная сцена понадобилась для…”; “этот интерес можно было бы объяснить тем-то и тем-то…” и т. п.). Другой прием — воспроизведение хода авторской мысли или действий, выполняемых персонажами (например, набрать в интернет-поисковике те же слова, какие набирает главный герой романа). Еще один прием — реконструкция процесса создания текста, возможного хода работы над романом и прогнозирование наиболее вероятных соображений, сомнений, предчувствий автора в связи с построением сюжета, раскрытием ключевых идей, созданием образов и пр.

В итоге А. Латынина приходит к весьма нелицеприятному и, по сути, разгромному выводу о том, что “роман об отсутствии смысла может быть написан, но смысл в романе — отсутствовать не должен”. Причем, опять же, заметим: вывод этот а) напрямую апеллирует к ее предыдущим рассуждениям, б) делается после тщательного аналитического разбора, в) не содержит ни одного из выделенных признаков оскорбительной критики. Итог: “Черная обезьяна” уползает изрядно потрепанная, с поджатым хвостом и наверняка обиженная, но без малейшей возможности выставить эксперта хулителем или хамом.

Другой показательный пример довольно резкой и жесткой, но нисколько не оскорбительной критики — статья Вячеслава Курицына о романе Александра Иличевского “Анархисты”9. Начинается она с таких же отстраненных фиксаций, схватывающих отличительные черты творчества писателя и одновременно его же идейные и художественные просчеты. Уже сама композиция отзыва, а также спокойно вдумчивые интонации, отбор цитат для комментирования — все демонстрирует серьезное, непредвзятое и уважительное отношение критика к литератору. И — что важно! — как Латынина в случае с Прилепиным, так Курицын в ситуации с Иличевским следуют “презумпции доверия” писателю — оставляя за ним право сознательного выбора, намеренного предпочтения критикуемых идейных позиций, сюжетных ходов, элементов образности.

Далее В. Курицын проводит явные, но достаточно тонкие историко-литературные параллели и аналогии, выявляя в “Анархистах” традиционное и новаторское, оригинальное и стилизованное, аутентичное и выбивающееся из заданного самим автором нарративного канона. При этом текст романа “измеряется” критериями и “поверяется” категориями, весьма условными и разнородными, но вполне адекватными именно этому роману и органичными писательской манере Иличевского (“ритм”, “живость”, “дискурсивность”, “метафизичность”, “выразительность”, “миростроительство” и др.).

Перечисление самых, на его взгляд, удачных моментов повествования Курицын завершает уверениями о том, что “это далеко не все жемчужины, обнаруживающиеся в книжке „Анархисты””, и “нет сомнений, что ее написал талантливый человек”. После чего аналитический регистр переключается с мажора на минор: “Но этот человек позволяет себе неопрятности, на которых, увы, затруднительно не остановиться”. Здесь возникает логико-аксиологическая смычка: “презумпция доверия” автору, в свою очередь, дает ритику “презумпцию правоты” — возможность быть объективным уже по факту внимательного и бережного отношения к тексту.

Отсюда — весомость контраргументов критика и убедительность конкретных, четко сформулированных претензий к роману: некоторая избыточность реминисценций и визуальных эффектов, немотивированность ряда сцен, искусственность речи персонажей… Итоговый вывод критика также нелицеприятен, цитировать его не будем, зато вспомним известный афоризм Вольтера: “Я могу быть несогласным с вашим мнением, но я готов отдать жизнь за ваше право высказывать его”.

Беда лишь в том, что, кроме А. Латыниной, В. Курицына и еще буквально нескольких, у нас нет аналитиков, за чьи мнения можно “отдать жизнь”. Взвешенная и конструктивная “ругательная” критика сегодня практически отсутствует, хотя именно сейчас, при объективном и тотальном снижении качества литературы, она очень нужна, просто необходима. Вот в чем весь ужас наличной ситуации, вот что печалит пуще прочего…



* * *

Кардинально изменить описанную ситуацию вряд ли возможно — торжество инвектократии сделало оскорбление не просто легитимным, но даже поощряемым. Но, возможно, по аналогии с клятвой Гиппократа, стоило бы разработать профессиональный кодекс литературного критика — на основе принципов профессиональной этики, с опорой на лучшие образцы русской литературно-критической мысли и утверждением моральной ответственности эксперта за свою деятельность.

Основными положениями такого кодекса должны стать следующие:

— не оскорблять автора хулой и бранью;

— не подменять аргументы — эмоциями, суждения — обвинениями, оценки — ярлыками;

— судить произведение строго, но непредвзято;

— выражать смыслы текста — а не самовыражаться через текст;

— любить литературу — а не себя в литературе.

http://mag.russ.ru:8080/neva/2013/1/sh13.html

© Критик, 13.03.2016. Свидетельство о публикации: 10050-129534/130316

Комментарии (0)

Добавить комментарий

 
Подождите, комментарий добавляется...